Речь Путина про «очищение общества» от предателей выглядит так, будто в России начался тоталитаризм Политолог Владимир Гельман объясняет, почему все не так просто (и оценивает уместность сравнения Путина с Гитлером)
Мы говорим как есть не только про политику. Скачайте приложение.
16 марта Владимир Путин выступил с речью в адрес «пятой колонны». Президент объявил, что «самоочищение от подонков и предателей», которых Запад использует, чтобы «развалить Россию», только укрепит страну. Выглядело это все очень угрожающе. Это что — анонс новых, еще более массовых репрессий и возвращение к полному тоталитаризму? О том, почему исторические параллели так заманчивы — но не очень корректны, «Медуза» поговорила с политологом Владимиром Гельманом.
— Во вчерашней речи Путин говорил про «очищение общества» и «национал-предателей». Многим показалось, что это очень похоже на риторику немецких властей в 1930-е годы. Можем ли мы говорить, что в России наступает фашистский режим?
— Здесь срабатывают, с одной стороны, стремления искать знакомые аналогии, а с другой — приписывать свойства нацизма более-менее всем недемократическим режимам.
На самом деле такого рода риторика вовсе не специфична для нацистской Германии. Автократы в разные исторические эпохи и в разных контекстах ее используют, и ничего такого особенно напоминающего именно Германию 1930-х годов у нас обнаружить нельзя.
— А что по поводу Z, которую неизбежно сравнивают со свастикой?
— Такого рода параллели мне напоминают фразу, которой известный политолог Джованни Сартори характеризовал неправильные сравнения. Он приводил в пример суждение «Люди и рыбы похожи тем, что они умеют плавать». Здесь примерно то же самое.
Мы смотрим на какие-то знаки; нам кажется, что они похожи — и мы говорим: «Да, это то же самое». Но на самом деле все-таки отличий намного больше и они гораздо серьезнее. Z — это символ, который придумали и используют пиарщики. Параллели с символикой нацистской Германии тут весьма поверхностны.
— Раньше многие считали, что Путин — циник и прагматик. Но сейчас он очень активно увлечен идеологическими вопросами. Что случилось? И можно ли сказать, что он сам поверил в набор идей, которым пользуется пропаганда?
— Мы говорим об агрессивной риторике, которая использует различные идеологические штампы. Но я пока не вижу оснований считать, что речь идет о фундаментальной идеологии, в которую верит российский политический класс, не говоря уже о россиянах в целом.
По-прежнему, как мне кажется, все связанные с идеологией нарративы используются инструментально: «Сплотимся вокруг нашего лидера против страшного угрожающего нам врага». Здесь есть новые риторические повороты, но в целом я бы не сказал, что это так уж кардинально отличается от всего, что было раньше.
— Кстати, про политический класс. Они скорее верят в эту идеологию, принимают ее как необходимый инструмент — или просто боятся показать несогласие?
— Боятся, безусловно. Любой из представителей элит может быть наказан, причем необязательно за нелояльность — кому-то могут просто припомнить какие-то прошлые прегрешения.
Страх был очень наглядно продемонстрирован в ходе заседания Совета Безопасности накануне начала «спецоперации» в Украине. Там было видно, как все эти люди боятся Путина. Для них риск быть наказанными гораздо выше, чем для простых граждан.
— Можно ли предположить, что вчерашняя речь Путина — это сигнал о том, что раз блицкрига в Украине не получилось, сейчас займутся нелояльными внутри России? Следует ожидать усиления репрессий?
— Если мы посмотрим назад, то увидим, как смена власти в Украине в 2014 году стала триггером ужесточения репрессивного законодательства в России. Я думаю, что ужесточения политики государства по отношению к инакомыслящим стоит ожидать и дальше.
Я не берусь судить, какие формы оно примет, но мы это уже видим по новым законам об уголовном наказании за распространение нежелательной информации, по закрытию последних независимых СМИ. Этот процесс будет усугубляться и дальше.
Но помимо карательной функции репрессии выполняют и важные сигнальные функции. Задача не только наказать тех, кто неправильно себя ведет, но и продемонстрировать окружающим, что если они будут так себя вести, их тоже ждет наказание. Эти функции репрессии выполняют вполне успешно. Люди уже много раз подумают, прежде чем подписывать какие-то протестные письма, выходить на уличные акции, и так далее.
— В речи Путина звучали слова про «народ», который сам найдет «предателей». Стоит ждать потока доносов или каких-нибудь новых «отрядов дружинников»?
— Я, скорее, ожидаю, что репрессии могут опираться на те инструменты государственного принуждения, которые уже использовались ранее — разве что в большем объеме. Доносы и в сталинские времена играли не слишком значимую роль в репрессиях, и я не думаю, что власти стремятся на них опираться сегодня.
— Если репрессии будут только усиливаться, значит ли это, что в России наступает тоталитаризм?
— Здесь смешиваются два разных сюжета — типология политических режимов и степень репрессивности. Они между собой связаны примерно как круглое и красное.
Есть и были очень репрессивные режимы, которые никому в голову не приходило называть тоталитарными. Например, режим Иди Амина в Уганде в 1970-е годы был крайне репрессивным, но не тоталитарным. Вместе с тем, режим Муссолини в Италии, который принято называть тоталитарным, был не настолько репрессивным.
В принципе тоталитаризм, как его понимали в середине XX века — это исторический феномен, которого сейчас не существует. Есть специалисты, которые считают, что его и тогда не существовало, но по крайней мере в современном мире тоталитарных режимов, построенных на глубоко укорененной идеологии, нет.
— А как же КНДР, Туркменистан? Это не примеры современных тоталитарных режимов?
— КНДР — это такой реликт из давнего прошлого. Там режим сформировался еще в сталинские времена и дожил до наших дней. И то он меняется сейчас в каком-то другом направлении, судя по работам исследователей, например, Андрея Ланькова.
— То есть, несмотря на усиление репрессий, закрытых границ и лагерей ждать не стоит?
— Мы не знаем. Но я предполагаю, что связанные с массовыми репрессиями сюжеты не слишком реалистичны в России. Режим в этом не очень заинтересован, и у него просто нет ресурсов для поддержания сети лагерей с миллионами работающих на стройках заключенных. Это образы и категории, которые запечатлены где-то в прошлом. Сегодня речь идет о других вещах.
— О каких новых формах режима можно говорить?
— Например, кардинальное изменение механизма выборов, которое началось еще до начала «спецоперации» в Украине — и сейчас только усугубилось. Еще на выборах в Госдуму в 2021 году была опробована система электронного голосования, которая показала, что можно получать любые результаты вне зависимости от предпочтения избирателя. Сейчас принят закон, который распространяет этот механизм на все выборы, и я нисколько не сомневаюсь, что им будут широко пользоваться.
Это такой черный ящик, из которого можно просто извлекать нужный результат, без необходимости сталкиваться с протестами наблюдателей и журналистов, или работать с избирателями, чтобы они пришли на участок и проголосовали должным образом. Теперь избиратели в этом механизме оказываются лишними.
Это очень важное изменение, оно может оказать сильное воздействие на функционирование российского политического режима.
— В своих книгах вы писали, что в России не приживается демократия. То, что сейчас происходит, — это логичное развитие этих процессов, или какой-то новый поворот?
— [Сейчас] российские власти, избавившись от всевозможных ограничений своей деятельности, получили намного большую свободу маневра. Сегодня для их планов почти не осталось внутриполитических препятствий — они есть только за пределами страны.
— Оглядываясь назад, кажется, что с 2012 года все шло по плану Путина. Что уже тогда был продуман путь к нынешней модели государства, с его агрессивной риторикой и готовностью вести войны. Так и было?
— Сложно представить, что в сейфе у Путина лежит написанный план, где указаны даты и пункты реализации. Но в то же время изменения — не просто цепь случайностей. Каждый предыдущий шаг создает условия, которые подсказывают, как стоит двигаться дальше.
В 2014 году произошло присоединение Крыма, его российские власти считали своим большим успехом. Это давало им основание предположить, что будет очень успешной и «спецоперация» в Украине. Результаты ожидались такими же, только в большем масштабе. Оказалось, что это не так — видимо, теперь планы будут корректироваться.
— Кажется, очевидно, что сейчас Путин выбирает следующие шаги, ни с кем не советуясь. Что это значит для режима?
— Судя по тому, что мы видели на показанном по телевизору заседании Совета безопасности, решения действительно принимаются одним человеком. Это очень важно, потому что решения по итогам дискуссий принимаются дольше и менее подвержены риску ошибок. Тут не важно, идет ли речь об управлении страной, компанией или даже о семейных делах. Когда руководитель принимает решения единолично, слишком многое зависит от того, на какие источники информации он ориентируется, как расставляет приоритеты.
Режимы с господствующей партией переживают конкретных руководителей, как это было в Советском Союзе или до сих пор есть в Китае. С персоналистскими режимами ситуация другая: они, как правило, не переживают своих создателей. Если глава государства лишается власти, с этим заканчивается и режим. Это не значит, что потом обязательно происходит демократизация, очень часто на смену одному авторитарному режиму приходит другой. Но преемственность у них очень небольшая. При этом в персоналистских режимах часто остаются только два механизма для его смены. Это либо смерть автократа от естественных причин, либо государственный или военный переворот.
(1) Режим в Уганде
Иди Амин пришел к власти в Уганде, совершив военный переворот. В 1970-х он проводил политику «угандизации» — реквизировал всю собственность и изгнал из страны 60 тысяч азиатов и европейцев, начал затяжную войну с соседней Танзанией и развернул массовые репрессии. Специально созданные для этого «эскадроны смерти» сначала уничтожили всю армейскую верхушку, а затем интеллигенцию, предпринимателей и этнические меньшинства.
Иди Амин объявил себя пожизненным президентом в 76-м году, а через три года проиграл развязанную им же войну и бежал в Саудовскую Аравию, где прожил до 2003 года.