Image
истории

«Это журналистка, Катя зовут. Она пишет про таких, как мы. Про жертв войны» Фрагмент книги Катерины Гордеевой «Унеси ты мое горе». Уже 8 марта вы сможете прочитать ее в нашем приложении — целиком и бесплатно

Источник: Meduza
Фото: Maxim Romanov / Anadolu Agency / Getty Images. Центр временного пребывания беженцев в Таганроге. 17 марта 2022 года

Мы рассказываем честно не только про войну. Скачайте приложение.

С первых недель полномасштабной войны против Украины ютьюб-канал Катерины Гордеевой стал одним из главных источников правдивой информации о путинской агрессии для множества россиян. Российская власть ответила тем, что объявила ее «иноагентом» (а недавно лишила возможности зарабатывать). В конце 2023 года в издательстве «Медузы» вышла ее книга «Унеси ты мое горе» — о жертвах войны, которые оказались разбросаны по огромной территории от Португалии до Урала. Мы публикуем последнюю главу книги Гордеевой, в которой она рассказывает и свою собственную историю. А уже 8 марта все читатели — в том числе в России и Беларуси — смогут прочесть всю книгу целиком и совершенно бесплатно в нашем приложении.

А еще книгу Гордеевой можно купить. И это очень важно. Покупая наши книги, вы помогаете нам платить гонорары авторам и поддерживаете издательский проект, который создан для того, чтобы неподцензурная литература даже сейчас была доступна читателям в России. Все наши книги вы можете найти по этой ссылке.

Наволочка

Я родилась и выросла в Ростове-на-Дону, это на юге России.

Моя семья оказалась тут в общем-то случайно: после смерти Сталина детям врагов народа — ими были мои бабушка и дедушка — советское правительство приказало закрепиться там, где их застигла кончина вождя. Так потомок немецких дворян и правнучка раввина украинского еврейского местечка обосновались в этом южном городе. Познакомились, поженились. Через год после смерти Сталина в Ростове родилась моя мама. А спустя четверть века — я.

На северо-западе Ростовская область граничит с Украиной. Из Ростова в Донецк, Луганск, Мариуполь и Мелитополь, сколько себя помню, ходили автобусы и ездили маршрутки. Ростовский говор очень похож на говор тех, кто живет в Восточной Украине: мы гхекаем и шокаем, говорим жердела про маленькие абрикосы, синенькие — про баклажаны и баллон — про трехлитровую банку. За годы соседства мы перемешались: люди из соседних хуторов, станиц и деревень женились, объединяли хозяйства, рожали детей.

После того как Россия и Украина стали двумя отдельными странами, родственники многих ростовчан оказались по другую сторону границы. Но до 2014 года это не было проблемой: люди ездили друг к другу так же легко и беспроблемно, как во времена СССР. Потом стало сложнее: контрольно-пропускные пункты обросли колючкой и сотрудниками спецслужб, людей задерживали, не пропускали, кто-то вообще пропадал без вести. Но чаще всего, чтобы просто навестить родных, люди были вынуждены стоять в долгих очередях и проходить унизительные проверки. Впрочем, до февраля 2022-го сообщение между Ростовской, Донецкой и Луганской областями не прерывалось.

Первый раз после начала войны я приезжаю в Ростов-на-Дону поездом, в апреле 2022 года. Раньше можно было долететь из Москвы самолетом, это занимало чуть меньше двух часов. К чемпионату мира 2018 года тут построили новый классный аэропорт. 24 февраля указом Путина этот аэропорт был закрыт и больше не открывался.

Теперь все в основном добираются до Ростова автобусами и машинами. Цены на железнодорожные билеты выросли втрое, купить их практически невозможно. Мне просто повезло. Как, видимо, и остальным пассажирам. Взмыленные и напуганные люди чертыхаются, но говорят, что «рано или поздно все наладится». Слова эти произносятся как-то механически, без особой веры в сказанное. Что-то же надо говорить.

«Живы, и слава богу, — вздыхает, сходя с поезда на ростовском вокзале, моя случайная попутчица. — Не то что у них», — она кивает головой в сторону, видимо, означающую направление, в котором находится Украина. «Там же вообще… ужас! Детишки ихние…» Не договаривает, машет рукой и уходит. Колесики чемодана звонко трещат по перрону.

Ростов — моя родина. Здесь по-прежнему живут мои родители, учителя, друзья детства. Я иду от вокзала домой и чувствую себя маленькой девочкой: улица, по которой я ходила в школу, парк, где гуляла с тем, в кого была влюблена, трамвай номер 10, который возил меня в музыкальную школу. 

Я вижу Дон и понимаю, как сильно соскучилась по дому.

В любом городе, стоящем на большой реке, она — важное действующее лицо. Наш Дон большой, темный, широкогрудый. Он лежит между правым берегом, где живет и работает город, и левым — где люди отдыхают.

Левый берег, или, по-местному, Левбердон, — это турбазы, дома отдыха, санатории, шашлычные, кафе и дорогие рестораны.

Школьницей я ходила в поход на Левбердон с классом. Водил нас учитель физики. Он носил вязаный свитер с высоким воротником, пел песни под гитару и рассказывал удивительные истории. Конечно, мы были в него влюблены.

Позже я приезжала на Левбердон со своим первым парнем: мы бегали по берегу, целовались в камышах и купались. А потом он нес меня на руках по тяжелой и непрозрачной, маслянистой донской воде, а я запрокидывала голову и, щурясь на солнце, шептала: я счастлива, счастлива, счастлива.

Я привозила сюда своих маленьких детей — ловить рыбу и смотреть с левого берега Дона на правый. С низкого — на высокий, с дикого — на заселенный, городской. Я учила их тому, что знала сама. Что это — их родина тоже.

Лучшие каникулы моего ростовского детства проходили в двухстах километрах отсюда: на Азовском море, неподалеку от Мариуполя, совсем рядом с Бердянском.

В 2022 году эти города были разбомблены и оккупированы войсками моей страны.

Теперь немалая часть их жителей в Ростове: они — беженцы. Люди, лишившиеся домов, родных и родины.

Я переезжаю мост через Дон, чтобы попасть в один из крупнейших пунктов временного размещения беженцев, он оборудован на прибрежной базе отдыха «Аэлита»: теплый корпус, несколько летних домиков, столовая, прачечная и котельная. 

Первых беженцев — человек пятьдесят-шестьдесят — привезли сюда еще в 20-х числах февраля 2022-го, то есть за несколько дней до полномасштабного вторжения российских войск в Украину. Разместили по четыре-шесть человек в комнатках и велели ждать, когда кончится война, которую официально никто так и не объявил.

Но война не заканчивалась, она шла по Украине, сея горе и ненависть. Теперь в ПВР больше трехсот человек. Их кормят, одевают и охраняют. Вход в «Аэлиту» патрулирует полицейский.

У меня просят документы, записывают данные, ведут к дежурной. Дежурная забирает мой паспорт и удивляется тому, что у меня есть разрешение остаться в ПВР на сутки без сопровождения. Но я же выросла в Ростове-на-Дону, здесь на самых разных должностях работают люди, с которыми меня связывает прошлое. Эта связь сильнее единства политических взглядов. Потому я и приехала сюда и проведу здесь много времени: до меня ни одному независимому журналисту в России еще не удавалось попасть в ПВР без сопровождающего.

Так мое детство стало пропуском в пункт временного размещения беженцев на левом берегу Дона.

Я иду по турбазе «Аэлита» и рассматриваю постояльцев. Я не знаю их взглядов, не понимаю, почему и как они оказались в этом ПВР. Кого они потеряли прежде, чем сюда попасть. Что станет для них сигналом к возвращению домой.

Пахнет черемухой. Я закрываю глаза и вдыхаю полной грудью: черт, я же дома, я хочу на обед к маме, я не хочу говорить о войне.

Все это время, каждый день, я говорю только о ней, читаю о ней, смотрю видео обстрелов и бомбардировок, разговариваю со своими близкими из Украины, в чьи города и дома пришла война. 

Там, в Киеве, под бомбежками, половина моей семьи: мой дядя Саша. Ребенком он учил играть мою маму в кинга, а когда вырос, спроектировал крышу над аэропортом Борисполь, мой дядя — заслуженный строитель Украины.

В Киеве мой брат Андрей, я храню его письма из армии, в них он учил меня понимать Пушкина, как-то прислал разбор «Капитанской дочки» на 17 страницах.

Там, в Киеве, моя сестра Наташа, она очень красивая, я в детстве мечтала быть не нее похожа. У Наташи муж и трое детей. Они никуда не хотят уезжать. Когда особенно страшно, Наташа присылает мне старые фотографии нашей огромной семьи. Вчера, когда Киев снова бомбили, Наташа прислала фото хохочущей бабушки Кати, родной сестры моего дедушки. Меня назвали в ее честь. Я поставила фотографию бабушки Кати на заставку в телефоне, а потом убрала, чтобы не плакать.

В общем, половина моей семьи в Киеве, которому объявила войну Москва — город, где я прожила большую часть своей жизни и родила детей. 

Я в Ростове, здесь мое сердце. Отсюда — тысяча километров до Киева. И столько же — тысяча — до Москвы. 

Я иду по турбазе, которая теперь ПВР, и слышу голос:

— Как черемуха пахнет, чувствуете, деточка? Как будто ничего не случилось.

Я оборачиваюсь. Она стоит в лучах весеннего солнца красивая, улыбающаяся, как будто светящаяся. Я киваю: да, слышу. 

Я говорю:

— Здравствуйте, меня зовут Катя. Я журналистка.

Она улыбается:

— Это хорошо, что вы про себя знаете, кто вы. А мы уже — нет. Так нашу жизнь расковыряли, раскурочили, что уже совсем ничего не понятно. А меня звать Таисия. Таисия Михайловна. Мы донецкие, то есть нас привезли из Донецка. А мне восемьдесят шестой год, я, может, уже и жить не хочу. А нет, живу. Видишь, солнце светит? Солнце светит, и я хожу, гуляю. До забора дойду, разворачиваюсь и обратно иду. За забор нас не выпускают. Говорят, нам туда не нужно ходить. Почему? Говорят, это для нас же самих опасно. А что опасно, почему — не говорят. За нас все думают, решают. Вроде как мы сами не можем подумать и решить тоже не можем. А как-то же я всю жизнь прожила-то сама, умом своим? И на стройке работала, и мужа своего обслуживала по хозяйству, и детей родила, вырастила. Как-то же справилась. И не было у нас войны. Мы в войну повырастали, мы знали, что не надо нам никакой войны, нам надо жить, детей растить.

Я с 1936 года, деточка. И вот хожу, хожу. Не будешь ходить — сядешь, если сядешь — ляжешь, а ляжешь — умрешь. Так-то.

Хотя я все время думаю, зачем мне вообще жить? Если бы я десять лет назад умерла, я бы счастливой умерла: муж жив, войны нет, дети выросли, внуки, правнучки… И только радость всех ждет. Помните, как в песне: только радость впереди. 

Но я осталась жить и зажилась. И столько горя навидалась в конце своей жизни, столько горя. На что оно мне с собой на тот свет? Не знаю. А ведь зачем-то надо. Зачем-то надо. Зачем?

Таисия заглядывает мне в глаза: «Зачем?» Но я не знаю зачем. «Я бы сама хотела знать», — бормочу. Но она не слышит. Она отворачивается от меня, подставляя лицо солнцу. Говорит:

— А муж мой умер в декабре. Я горевала-то горевала. Слегла, лежала на кровати, я смерть свою ждала, деточка.

И вдруг приходят санитары, говорят, все, бабуля, эвакуируемся, война большая будет. А я им говорю: «А что восемь лет не война была? Или что это было? Что такого поменялося, что вот теперь — война».

Война, деточка, знаешь чем коварна? Она даже если не ранит, она очень сердце подтачивает. Муж мой раньше работал главным инженером на большой-пребольшой стройке, а потом вышел на пенсию, но из ума-то не выжил. И он это новое, военное время не мог выносить: стреляют все время, стреляют, и молодые гибнут, и старые. А кто стрельнул первый, в кого, зачем? Не разберешь уже. В общем, стало у него сердце сдавать. И голова тоже, стало туманом покрываться все. Поберег его, в общем, Господь… И он умер. А за мной пришли эти санитары. Я уж им говорила: «Сынки, оставьте меня, на что я вам, бабка старая. Дайте помереть на своей земле».

Нет, вкололи что-то. Я уснула. А проснулася уже тут, на этой базе отдыха. И мы вроде как отдыхаем. А получается, что как утки, которых на паштет выращивают, знаете такое? Нас кормят три раза в день. И никуда не выпускают.

Мы сидим и будем столько сидеть, сколько будет в нашем Донецке идти война. Вот так.

Вы не сходите со мной на пристань? Там воздух хороший. И ива растет. А я почему-то иву люблю, плакучую. Так мне приятно на нее смотреть. Я смотрю и думаю: какое дерево, так на меня похоже.

Мы идем на пристань. На Таисии Михайловне белые теннисные туфли и вязаное платье цвета «чай с молоком». Я спрашиваю, откуда такая красота. Она радуется вопросу. Она поправляет платье, она им гордится как ребенок:

— Береги платье смолоду, помните? Я всю жизнь сама и шила, и вязала. А теперь еще больше вязать люблю. Успокаивает. У меня и вязальная машина была дома. А руками все равно лучше. Но тут руки у меня скучают в безделье. В безделье, в тоске кончается человек, знаете?

А у нас сразу и тоска, и безделье.

Я все прошу или чтобы выпустили меня отсюда — до магазина доехать рукодельного, или чтобы привезли мне хоть клубок шерсти и спицы. Хоть один бы клубок. Я бы и вязала. И оставила бы всех в покое и не маялась бы.

Я так дома все время успокаивалась: взрывают, стреляют, а я сижу рядом с мужем и вяжу. Мы в последние годы уже не ходили ни в какое бомбоубежище. Мы, детонька, дома сидели. Чего от смерти бегать, коли она сама к тебе не идет. А смерть у нас по городу шастала: и молодых забирала, и здоровых.

У нас мужчина этажом ниже жил, такой хороший, такой добрый, такой пушистый, как котеночек. С матерью жил, ох, любила она его. Потом жену привел, вроде стало налаживаться у них. А зимой его мобилизовали. Пришли прямо домой двое и забрали воевать. Трех недель, детонька, он не продержался. В гробу его деревянном вернули, так-то. Очень мать по нему убивалася. А жена прямо почернела. Но я их больше не видела, увезли меня сюда. Может, и их увезли?

Седые волосы развеваются на ветру, делая Таисию Михайловну совсем беззащитной, маленькой. Я хочу ее обнять, но стесняюсь, мы едва знакомы. Я хочу ей сказать что-то утешительное. Но не знаю, как можно утешить 86-летнего человека, оказавшегося в пункте временного размещения чужой страны в комнате на шесть человек, холодильник и телевизор в холле — общие на корпус. Пока я об этом думаю, мы доходим до пристани: там многолюдно. Кто-то включил на телефоне Верку Сердючку. Под «Все будет хорошо» танцуют дети. Их мамы курят и переминаются с ноги на ногу. Чувствуется, они бы тоже потанцевали, но обстановка не та. С Дона поддувает. Прохладно.

Таисия Михайловна представляет меня: «Это журналистка, Катя зовут. Она пишет про таких, как мы, книжку. Про жертв войны».

Музыку в телефоне выключают. Кружок стремительно редеет.

Остается Ольга, красивая дородная женщина в мохеровой кофте с крупными оранжевыми цветами. Губы Ольги накрашены в тон цветам. Ольга говорит:

— А если вы корреспондентка, вы скажите им, что же они делают, неужели они вообще… не люди.

Повисает пауза. Я смотрю на Ольгу, Ольга оглядывается вокруг.

Женщины уводят детей с причала, внизу ударяют о балки волны Дона, громко и некрасиво кричит, пролетая над нами, чайка. На помощь зашедшему в тупик разговору с Ольгой приходит Таисия Михайловна:

— А ты поясни, милая, ты за что говоришь?

Ольга подбоченивается:

— Да за салюты. Они ж каждый день грохают. А у меня дети ложатся на землю, голову закрывают сразу. Женщины все белеют, некоторых тошнит со страху. У нас весь ПВР ложится в землю от любого громкого звука. Вы что, вообще не понимаете, откуда мы приехали?

До меня наконец доходит, о чем она: по соседству с турбазой «Аэлита», превратившейся в ПВР, находится элитный загородный ресторан «Петровский причал». Он появился в середине 1990-х и, кажется, был первым в городе местом с претензией на столичный шик. Как и все рестораны левого берега, он выходит на Дон. У «Петровского причала» длинный пирс, у его основания стоят две пушки. Каждый полдень они стреляют. Каждые пятницу и субботу в ресторане играют шумные свадьбы и отмечают юбилеи, очередь расписана на месяцы вперед. Обычно такие праздники заканчиваются пышным салютом. Все в Ростове это знают. Но никто из тех, кто поселил беженцев рядом с «Петровским причалом», об этом не подумал.

Я спрашиваю Ольгу: «А вы жаловались?»

— Да кто нас будет слушать, мы — никто. Мы ничьи с ничьей земли, понимаете, о чем я говорю?

Ольга закуривает и переходит на «ты»:

— Вот для тебя война в феврале началась, да? А я мужа своего знаешь сколько не видела? Я его не видела с ноября. Ты вот посчитай: ноябрь, декабрь, январь, февраль, март, апрель. Я полгода без мужика живу, понимаешь?

Таисия Михайловна трогает Ольгу за локоть:

— Ты не горячись, жинка. И дольше мы без мужиков живали, главное, чтобы все живы были. Потом встретитесь, наверстаете.

Но Ольга продолжает говорить:

— Мы сюда к вам не напрашивались. Мы у себя жили. Как мы жили эти восемь лет, я не буду рассказывать, не за то речь. Но я двоих детей подняла, у меня один 2012 года рождения, а другой — 2010-го. Еще с мирных времен детки у меня, я б в войну рожать не стала, не такой я человек. Но мы все выдержали. И вроде бы даже все успокоилось у нас, я, если что, в Донецке живу. Так что же вы снова-здорово, опять с этой войной? Что же вы выбора нам не оставляете? Вы чего мужиков-то всех наших позабирали, мы кого любить будем, с кем детей делать? Я мужа не вижу, он мне только фотографии шлет. И не себя, ненаглядного, а бомбы и снаряды, которые на наш город падают. Вот, посмотри, посмотри, не отворачивайся, и ты, бабушка, тоже смотри.

Ольга открывает телефон. В нем действительно много фотографий и видео осколков снарядов, некоторые еще дымятся. Ольга листает снимки, мы смотрим. Она говорит:

— Он пожарный у меня. Он не должен воевать. Они пришли и забрали его, мобилизовали, как нам сообщили. Это по какому праву, скажите мне, пожалуйста? Мы сидим тут четыре месяца, ни работать, ни выйти — ничего не можем. Дети по территории носятся, а я чего? Вышла, покурила, зашла, полежала, телик посмотрела. А в телике — такая дурь, что я вам даже передать не могу, они нам рассказывают, что это все, — Ольга обводит глазами ПВР, детей, бегающих за лягушкой вокруг неработающего фонтана, мужчин, играющих в карты, Дон, охранника в будке, усевшуюся у кухни в ожидании подачки трехногую собаку, богатый ресторан «Петровский причал», — все это для нас. Все, говорят, к вашим услугам. Кушайте, не обляпайтесь. Спасибо. Накушались. Когда это уже кончится, вы не знаете? Когда, а?

Мне на помощь приходит Таисия Михайловна:

— Детонька, ну она-то откуда знает. Она, наоборот, корреспондентка, приехала про нас, про наше житье-бытье поговорить. Ну чего ты сердишься, а?

Ольга вдруг сдувается. И на выдохе сообщает хрипло:

— Устала я. Заебалась просто, вот и весь сказ. 

Таисия Михайловна крестится. Ольга со все еще дымящейся сигаретой отходит от нее на шаг — вплотную ко мне. И вдруг говорит:

— Я жить хочу, я в рейс хочу. Я проводница, понимаешь? У меня такая жизнь была: три через пять. Трое суток работаешь, а пять — дома. И жить тебе в кайф, и муж не достает. Во что это все превратилось? В то, что я беженка, «поможите, люди добрые»? Да мы в жизни не побирались. Да я бы и не уехала из Донецка: они пригнали за нами эти автобусы, всех запихали, ночью привезли, сказали, сидите, пока вас не освободят. Че нас освобождать-то, мы сами по себе свободные, да, бабушка?

Бабушка Таисия гладит Ольгу по плечу. Спрашивает: 

— А чего ты тут работать не можешь, дочка? У тебя паспорт какой?

— Да какой хочешь, у меня на выбор: и русский, и украинский, и ДНР. Мы все брали, что давали. Но мне сказали, что раз ДНР паспорт у меня есть, значит, мы не беженцы, а переселенцы. И денег подъемных нам не положено, и жилье не положено. Мы тут «временно», мы потом домой должны вернуться.

А работать я не могу пойти, потому что, даже если меня выпустят отсюда, что маловероятно, малых-то с кем оставишь? Тут у каждого свое горе, каждый сидит над ним и плачет. А я бы сейчас в рейс ушла, только позови.

Ольга зажмуривается:

— У меня в вагоне всегда порядок, чистота, я даже освежитель специальный купила, «Розовые орхидеи». У меня и дорожка лежала, розовая, по струночке. Я сама белье предпочитала разносить, люблю запах постиранного белья, когда оно даже влажное немного. Оно снегом пахнет. Я даже, случалось, стелила пассажирам сама, нравится мне это.

— Ох, матушки мои, — вскидывает вдруг руки Таисия Михайловна. — А ведь я и забыла.

Мы с Ольгой поворачиваемся к ней. Бабушка Таисия держится двумя руками за обе щеки и в беспокойстве смотрит по сторонам:

— Я ведь, доченьки, ее так и не могу найти. Ищу, ищу, а найти не могу.

— Что ищете? Кого?

— Наволочку. Мне выдали комплект, все есть, а наволочка потерялась. Казалось бы, такая мелочь эта наволочка, просто смешно. А ее — нет. И меня девочки в прачечной отругали. Я вышла ее искать, думаю, может быть, выпала, пока я в комнату к себе шла. А нигде ее нет. И я вас встретила и вроде бы забылась, перестала переживать. А сейчас вот девушка сказала про постельное, и я сразу вспомнила наволочку. Вам нигде наволочка не встречалась? Я когда вышла из комнаты, то про себя загадала: если я ее найду, наволочку-то, то все хорошо у нас с вами кончится. Но я вот шла, шла, искала, а потом вас встретила — и все позабыла.

Мы искали наволочку Таисии Михайловны до самого вечера. И не нашли. 

Я уехала.

И весь вечер уговаривала родителей уехать из Ростова. Не насовсем, хоть на время. Они против. 

В 2014-м, во время начатой Россией военной операции в ДНР, с балкона нашей квартиры был виден черный дым от взрывов, а на южных окраинах Ростова люди слышали грохот.

Теперь в трех часах езды на машине от дома моих родителей идет полномасштабная война. Над их домом, как и над всеми остальными в городе, с неистовым шумом проносятся истребители. То там, то тут люди слышат непонятные хлопки, часто пропадает связь. На Северном из асфальта жители достали осколок ракеты. В городе стали спорить: это от них прилетело или от нас не долетело. По фотографии решили, что от нас. Но официальной информации об этом ни в городских, ни в федеральных новостях не было.

Я стою на балконе и смотрю в ту сторону, где прямо сейчас взрываются дома, стреляют друг в друга автоматчики, летят мины и погибают люди.

Мне ничего не видно. Туман. 

Я уезжаю из Ростова.

Возвращаюсь через четыре месяца. Город изменился. Война — это чувствуется — все ближе подступает к Ростову, ее теперь просто невозможно не видеть. Центральная библиотека, городская администрация, торговый центр и весь общественный городской транспорт затянуты в Z и V цветов георгиевской ленты. В детском садике рядом с домом моих родителей по утрам включают гимн России так громко, что слышно у нас в квартире. На фасаде прикреплен плакат с буквой Z. Я вижу его каждый раз, когда смотрю в окно. 

Image
Машина с провоенной символикой рядом с домом, куда попали осколки сбитого украинского дрона. Ростов-на-Дону, 7 сентября 2023 года
Ольга Мальцева / AFP / Scanpix / LETA

Ростовчане, прежде будто не замечавшие войны, теперь реагируют на любое упоминание о ней тяжело и даже агрессивно: в транспорте, на улице и в кафе я слышу слово «война». 

Сажусь в такси. По местному радио, как и везде в России, не называют войну войной, говорят, что в Ростовской области около двухсот тысяч беженцев из Украины. 

— Они заебали, — комментирует таксист. И жалуется, что у его товарища беженцы украли номера машины. Переспрашиваю:— Уверены?— Уверен.— А они им на что?— Да кто их знает. Но украли же.Во всех разговорах всплывает тема поиска виноватых: жизнь стала тяжелее, дороже, непредсказуемее. Чаще всего в своих бедах ростовчане винят соседнюю Украину и беженцев из нее: это близко, а Москва — далеко. 

Таксист везет меня на левый берег Дона. Я приехала в Ростов по домашним делам, но хочу навестить «своих» беженцев. Я помню о них, но почему-то думаю, что в ПВР уже никого нет. Это же пункт временного размещения. Я звоню дежурной, спрашиваю. Оказывается, все мои на месте.

— И бабушка Таисия? 

— Да куда она денется, — отвечает мне бодрый женский голос.

Я везу Таисии Михайловне подарки: вязальные спицы, пряжу, удобные туфли без каблука и набор ситцевых носовых платков.

Я переезжаю через Дон и оказываюсь в «Аэлите».

Почти все, кого я знаю и видела, по-прежнему здесь. Но появились новенькие: Мариуполь, Рубежное, Харьков, Попасная, Волноваха, Авдеевка…

«Старики» ПВР представляют меня, люди подходят, показывают фото и видео своих бывших домов до войны, видео взрывов и обстрелов. Рассказывают истории. Обмениваемся телефонами. Я обещаю помочь, кому смогу. Я говорю: я постараюсь. А сама ищу глазами Таисию.

Вдруг понимаю, что соскучилась, и еще, что по какой-то причине, которую я пока не могу себе объяснить, мне очень важно ее увидеть.

Мне говорят, она на причале.

Вижу издалека: стоит, подложив обе руки под щеки, смотрит на Дон.

Здороваюсь. Она некоторое время внимательно смотрит на меня. Потом говорит: «Здравствуйте, а вы откуда?»

Беру ее за руку:

— Это же я, Катя. Журналистка. Помните, мы искали с вами наволочку? Я вернулась. Вы меня помните?

Она улыбается.

Говорит:

— Детонька, вы такая хорошая. Вы такие все хорошие. Вы так мне все помогли, вы так нам помогаете. Дай вам всем бог здоровья.

Говорит:

— Я так хочу домой, деточка: у меня там вид такой с балкона, потрясающий. У меня дети есть и внуки, правнуков четверо. А войны мы никакой не видели. Мы хорошо свою жизнь прожили, дружно. Мы жили и жили, пока муж мой не умер, его звали Виктор Иванович. Он был очень хороший человек. Мы прожили долгую жизнь. А после того, как он умер в прошлом декабре, я вообще ничего не понимаю, все пошло кувырком: что война, какая война? Деточка, а вы откуда приехали?

Я держу ее за руку. Она говорит и смотрит мимо меня. А я рассматриваю ее: улыбка, светлые глаза, белые волосы отросли с момента нашей прошлой встречи, их развевает ветер. На фоне неба они становятся прозрачными: моя Таисия как будто растворяется, исчезает.

Я пытаюсь ее запомнить: бежевое вязаное платье, в котором она была в день нашей первой встречи, теперь смотрится на ней большим, будто с чужого плеча. Но все равно идет. Я хочу сказать ей об этом, но не могу: она говорит без пауз.

Она говорит:

 — А мы жили дружно, мы никого не обижали, мы свое место знали, не лезли никуда особенно, мы жили хорошо, очень хорошо, деточка. И всего у нас было вдоволь. Это в детстве было плохо, трудно было, голодно: мне было пять лет, когда пришли фашисты, а отец у нас погиб. И мы с матерью были в оккупации, нас у нее двенадцать детей было. А теперь я одна осталась. Я так скучаю по всем… Особенно по маме. У мамы были такие руки красивые. Вот с такими пальцами, немножко в узелках, потому что она много работала. Но пальцы длинные и ногти овальные. Но главное, у нее руки очень теплые. Я так любила, чтобы она меня обнимала. Ей некогда было, нас много, работы много, когда там обниматься, но уж если она обнимет — так становилось сразу тепло. Мамочка моя, мамочка…

У Таисии Михайловны тоже длинные пальцы с узлами времени и труда на суставах. Ногти овальные, красивые, похожи на миндальный орех. Она трет сухую ладонь о ладонь. Вздыхает. Она говорит:

— Мы, наше поколение, хорошо жили, мы только все время думали, лишь бы не было войны. И у нас не было войны, понимаете? Это заслуга нашего народа была и нашего правительства. Мы и голод преодолели, и все. А я сама была боевая, и на заводе я работала, и вагоны разгружала. И смеялись надо мной, что я такая сильная и здоровая была. А потом квартиру нам дали: выходишь на балкон и смотришь на город, такая красота. Мы на высоком этаже жили, на пятом, и все-все-все видели. А войны никакой мы не видели… Деточка, ты мне не подскажешь, когда нас обратно-то домой повезут? У меня же там и дети, и внуки, вы не знаете, когда нас повезут? Вы тут работаете?

Я глажу ее по руке, поправляю волосы, которые совсем уж смешно и нелепо растрепал ветер. Из репродуктора, транслирующего на весь ПВР государственную развлекательную радиостанцию, звучит песня, которая заставляет ее замереть.

Главная народная певица ее юности Лидия Русланова исполняет одну из тех пронзительных русских баллад, в которых залихватская мелодия в мажоре непостижимо сочетается с трагическим текстом. Русланова поет: 

 

Выйду я на реченьку.

Погляжу на быструю —

Унеси ты мое горе,

Быстра реченька, с собой

Тай-лай-лай-лала

Тай-лай-лай.

Та-лалалалала

Та-ла-лай-лай-лай

Унеси ты мое горе,

Быстра реченька, с собой.

  

Мне знакома эта песня. Я знаю эти слова, но не могу вспомнить откуда: откуда-то из глубины моего детства. Пытаюсь вспомнить точнее, но не могу. Никак не получается сосредоточиться. 

Рядом Таисия Михайловна: она сжимает мою руку. И говорит: «А я знаю эту песню, я всегда ее помнила… Только вот что-то стала забывать. Это же наша песня, народная. Мы всегда ее дома пели. Это же все про нас, про нас. Про наше горе…» 

Я глажу Таисию Михайловну по плечу, по морщинистой кисти и думаю о том, как удивительно: слова «горе» в песне нет, но ощущение горя — есть. 

Почему так? В голову мне ничего не приходит.  

Таисия Михайловна шепчет: «Это мне мама моя такую песню пела. Я ведь к маме так хочу, к мамочке. Я так устала, деточка, отвези меня домой, к моей маме».

Она плачет быстрыми тихими слезами и крепче прижимается ко мне. Мы идем от причала по тропинке к третьему корпусу пункта временного размещения беженцев на левом берегу Дона в Ростове-на-Дону. Я завожу ее в комнату и укладываю в кровать. Она засыпает, все еще держа меня за руку. Я тихо целую ее прежде, чем выйти из комнаты. Я не знаю, увидимся ли мы снова, но понимаю, что, даже если увидимся, она меня не узнает.

Я иду по коридору третьего корпуса Левобережного ПВР Ростовской области.

В гостиной работает телевизор. По телевизору красивая ведущая рассказывает о том, что в Мариуполе заработал первый светофор.

Я знаю, что из двух десятков сидящих перед телевизором людей треть — из Мариуполя. Я знакома со многими лично. Они рассказывали мне о том, каким красивым был их город до войны: фонтаны, парки, театр. 

В телевизоре показывают: на фоне обугленных фасадов домов немногочисленным машинам изумленно мигает светофор — красный, желтый, зеленый, поехали. Машины едут. Но на соседнем перекрестке нет других машин. Зачем тогда этот светофор?

И неужели красивая ведущая в телевизоре не задумывается о том, куда делись все предыдущие светофоры Мариуполя, если этот — первый?

Сюжет заканчивается. Все молчат. Несколько женщин молча выходят покурить.

Иду за ними.

В коридоре скандал: моя знакомая Оля захлопнула дверь перед носом своих соседок и не пускает их в комнату.

 — Оля, Оль, открой, это мы! Оль, хватит дурить, Оль. Оль, найдется он, Оль, это мошенники, Оль.

Оля кричит, что никого не хочет видеть. За дверью слышен грохот. Кажется, она бросила в дверь чем-то тяжелым.

Мне объясняют: Олин муж давно не выходил на связь, а теперь кто-то позвонил Оле и потребовал деньги за информацию о муже. Но жив он или нет, в плену или на свободе, звонивший не сказал. Оля держалась сутки и сорвалась.

— Найдется, — говорит одна из Олиных соседок.

— Успокоится, — вторит ее подруга.

Они садятся курить у входа в третий корпус ПВР.

Не нашелся. По крайней мере, в течение того месяца, что мы переписывались с Олей, новой информации о ее муже не появилось. А потом Оля забрала детей, уехала в Донецк, сменила номер телефона, и больше я ничего о ней не знаю.

В третий раз за этот — самый черный в моей жизни — 2022 год я приезжаю в Ростов в декабре, перед Новым годом. 

Приезд совпал с годовщиной смерти моей любимой бабушки Розы. Я еду навестить ее могилу. Самое большое кладбище в Ростове — Северное. 

Раньше могила бабушки была на краю кладбища, близко к дороге. За то время, пока я здесь не была, кладбище приросло новыми могилами, найти бабушку трудно.

Пробираюсь между оград по щиколотку в грязи: зима, вначале припугнувшая всех смертельными морозами, оказалась не холодной, а склизкой, чавкающей. Почему-то думаю о том, что в ста километрах от кладбища по пояс в такой же грязи воюют солдаты.

Рядом слышится выстрел. Я пугаюсь, хватаюсь за чей-то памятник, оглядываюсь: строй солдат стреляет в небо над свежей могилой. Люди под руки уводят плачущую женщину, за подол ее пальто держатся двое детей лет пяти, двойняшки. Провожающих немного. Гроб уже опустили, рабочие кладбища машут лопатами, засыпают. Земля липкая, прилипает к лопатам. Рабочие сердятся.

Земля прилипает и к ногам. Замечаю, что кто-то из провожающих пришел на кладбище в бахилах, чтобы не запачкаться. Менее практичные вынуждены смывать грязь в лужах и чистить ботинки о столбики чужих оград.

Я обхожу похоронную процессию так, чтобы разглядеть фотографию погибшего. Зовут Андреем, тридцать лет. Глаза серые. Улыбается. Погиб 12 декабря. Место не написано. Мужчина в кожаной куртке старается пристроить к кресту Андрея пластмассовый оранжево-черный знак такси.

Я спрашиваю:

— Таксист?

— Да какой там, — вздыхает мужчина, — взял он этот «Солярис» в кредит, думал таксовать по бизнес-классу, а там — мобилизация, повестка и привет. По генетике опознавали. Вот такое такси, девушка. Вот такая у нас теперь жизнь, елки-палки.

Мужчина отодвигает меня рукой как занавеску и идет к микроавтобусу с другими провожающими.

Я оглядываюсь на Андрея: улыбка, крест, шашечки такси.

В детстве, когда мы приезжали сюда на могилы бабушки и дедушки, я любила гулять по кладбищу. Читала даты рождения и смерти, надписи на памятниках, придумывала мертвым истории, пытаясь представить, как они жили, что делали, кого любили, о чем мечтали.

Я нахожу могилу бабушки по памятникам, которые сохранила память моего детства. 

Здравствуй, бабуль. Как ты?

Я, так сильно скучающая по тебе всю свою жизнь, столько раз за этот год радовалась, что тебя нет на свете. Потому что ты бы не пережила. 

Ты бы не пережила.

Я рассказываю бабушке о том, как бомбят Николаев, город в котором она родилась и выросла, как бомбят Днепропетровск, город, в котором она, одиннадцатилетняя осталась одна после того, как в 1937 года ее родителей арестовали: отца расстреляли, маму отправили в лагерь для жен изменников родины. 

Тогда бабушка сбежала в Москву и так спаслась: всех, кого она знала и любила в Николаеве и Днепропетровске спустя четыре года расстреляют фашисты, ведь моя бабушка — еврейка, вся ее семья — евреи.

А бабушка выжила и вернулась после войны в Украину. Переехала в Харьков, поступила в авиационный, не смогла учиться и перевелась в Киевский автодорожный институт. Стала квалифицированным инженером и в составе передвижной бригады, сформированной из «неблагонадежных» элементов, приехала в Ростов строить мост через Дон. И встретила моего дедушку. 

По семейной легенде дедушка влюбился в бабушку, когда она читала на каком-то самодеятельном концерте стихотворение Тараса Шевченко «Як умру, то поховайте» по-украински.

Черт, я помню, как бабушка учила меня этому стихотворению. Как сердилась, что я не могу правильно сказать милій. 

 «Там сперва ы, а потом и, ты разве не слышишь?» — говорила она.

Бабушка, как же так вышло все? Почему? 

Как хорошо, что ты всего этого не видишь, бабушка.

Я покупаю в палатке на прикладбищенской автобусной остановке воду, мою рукой кроссовки, мою руку, ничего не отмывается. Грязь едкая, лезет под ногти, попадает на одежду, даже рюкзак мой и тот — в грязи.

Я плачу, злюсь. Я не знаю, куда мне идти и что делать.

Блядь, я не знаю, как мне жить. Как пережить эту подступающую со всех сторон ненависть, как перетопить ее в любовь.

Какая, черт побери, любовь. Какая любовь, о чем я. Война.

Война, бабушка! Ты представляешь? У нас — и война. 

Как-то само собой так выходит, что еду в ПВР Левобережный. Мне кажется, что, встретившись с бабушкой Таисией, я успокоюсь. Я думаю, надо съездить, пусть даже она меня и не узнает.

Не могу дозвониться дежурной и приезжаю без предупреждения.

Ни дежурной, ни охраны, ни самого ПВР больше нет.

Несколько коттеджей «Аэлиты» сданы отдыхающим, остальные пустуют в ожидании праздничного заезда.

Я иду на кухню, в прачечную, к кастелянше, спрашиваю у тех, кто работает в «Аэлите», что стало с бабушкой Таисией, но люди не помнят. Это какие-то новые люди. Они говорят, что всех увезли, расселили по разным стационарным лагерям беженцев, некоторых в гостиницы, кого-то в «семейку» — семейное общежитие…

— А стариков вроде в область в дом престарелых переместили, я не помню, Ровеньки или Неклиновка, я не знаю, у кого вам поточнее узнать, женщина. Уже тут нет тех, кто этой темой занимался.

Я спрашиваю, никто ли не умирал осенью в «Аэлите». Женщина отвечает: «Боже упаси, такого не было».

Спускаюсь на причал, к Дону. Я тут одна. Я смотрю, как по железнодорожному мосту через Дон едет поезд. Гудит. В ресторане «Петровский причал» смеются и звенят бокалами люди. 

Дует ветер. Шумят у ног сухие мерзлые камыши.

Война идет дальше и дальше, подгребая под себя новых людей, оставляя от прежней жизни грязный кровавый след. А здесь, на причале тихо. Никого нет.

У меня в голове вдруг звучит песня Лидии Руслановой, которую мы с Таисией Михайловной услышали три месяца назад. И под которую, как я сейчас понимаю, попрощались:

Выйду ль я на реченьку,

Посмотрю ль на быструю,

Не увижу ль я свово милого,

Сердечного друженька.

Я нахожу песню в ютубе и слушаю Русланову, глядя на реку. Она поет:

 

Ой, сказали про мого милого,

Что он не жив, не здоров.

Что он не жив, не здоров,

Будто б без вести пропал.

Я слушаю, слушаю, слушаю… Когда песня доходит до конца, я возвращаю курсор на начало и снова слушаю. И вдруг понимаю, что никогда на самом деле не слышала этой песни. Я просто знаю текст. И он — другой. Точнее, по-другому кончается. 

Память вдруг просыпается, подсказывает: я помню эти строчки бабушкиным голосом. Это она произносила их мне, маленькой, каждый раз, когда мы шли, ехали или просто оказывались у реки. Только это были не те слова, другие.

Image

В нашу последнюю встречу Таисия сказала, что песня народная. Но сейчас я листаю в телефоне десятки вариантов текста этой песни и понимаю, что это не так. Автор музыки и слов — русский дворянин Юрий Нелединский-Мелецкий. Он сделал большую военную карьеру: участвовал в осаде деревни Бендеры, дважды покорял Крым, прославился на Турецкой войне. В конце концов, Нелединский-Мелецкий дослужился до чина тайного советника императора Павла Первого, консультировал русского государя, в том числе и по военным вопросам. 

Как и многие люди его круга, Нелединский-Мелецкий полагал, что хорошо знает Россию и ее народ. В подтверждение этого он написал от женского лица романс «Выйду ль я на реченьку», полагая, что народ не заметит подмены и примет песню за свою, народную. 

Так и вышло. Только в оригинальных стихах Нелединского-Мелецкого последние строчки были другими:

 

Выйду я на реченьку.

Погляжу на быструю —

Унеси ты мое горе,

Быстра реченька, с собой…

 

А в народную песню строчка про горе не попала. Или попала, но не прижилась. Почему? Как память о горе оказалась вытесненной? Почему тот, кого героиня любит и ждет, и не мертв, и не жив, а «будто без вести пропал»? Как он пропал? На войне или сквозь землю провалился? Почему в песне об этом ничего нет? 

На эти вопросы никто никогда мне не ответит, сколько бы я не спрашивала. 

Да тут и нет никого: только река. Тихая. Безразличная. Я смотрю на нее и вспоминаю, что каждый раз, когда мы оказывались с бабушкой у реки (большой или маленькой, этой или другой), бабушка повторяла скороговоркой, как заклинание:

Унеси ты мое горе,

Быстра реченька, с собой… 

И добавляла: «Ты расскажи реке свое горе, и она заберет его». 

Я верила бабушке и рассказывала. А теперь иду прочь от причала. Горе, не поместившееся в песню, не поместится и в реке. 

Оно теперь со мной навсегда.

Катерина Гордеева