«Я боюсь контроля, чипирования, ограничения свободы. Это меня угнетает» Катерина Гордеева поговорила с Манижей — о жизни певицы из Таджикистана в России. Большое интервью
Мы рассказываем честно не только про войну. Скачайте приложение.
28-летняя певица Манижа Сангин (Manizha) прославилась благодаря инстаграму — в середине 2010-х в своем блоге она начала выкладывать каверы на хиты и песни собственного сочинения. Аудитория ее инстаграма — почти 400 тысяч подписчиков, а песня «Мама», считающаяся манифестом против домашнего насилия, набрала в Youtube больше 2,5 миллиона просмотров (всего на канале певицы больше 23 миллионов просмотров). В феврале 2020-го Manizha дала концерт в «Крокус Сити Холле». В апреле этого года журнал Forbes включил певицу в сотню самых перспективных россиян до 30 лет. На карантине Катерина Гордеева специально для «Медузы» поговорила с Манижей о ее доме детства, карьере в Англии, отношениях с подписчиками, гражданской позиции и маме-продюсере.
«В моем детстве очень красиво. Это остров абсолютного счастья»
— С кем ты проводишь карантин?
— Мы всей семьей сидим в одном доме. В «мирной жизни» все мотались по разным местам и делам, а сейчас — объединены под одной крышей. И, знаешь, стало как-то легче видеть чистое серебро. То, на что в беготне не обращаешь внимания: на качества людей, которые тебя окружают.
Время замедляется, и появляется возможность проанализировать и прощупать все свои плюсы и минусы: над чем нужно работать, над чем не стоит. Еще круто, что вдруг обнаружилась возможность просто позвонить тому, кто дорог, поболтать, спросить, что нового, помолчать или попыхтеть в трубку. Такого давно не было: мы все время бежали.
— Как ты живешь в карантине?
— Если коротко, то постоянно ем и вообще не двигаюсь. Я не занимаюсь никакими марафонами, челленджами, занятиями по скайпу, и мне кажется, что разлагаюсь. Вообще не могу себе представить, до чего меня этот карантин доведет.
— О чем ты сейчас больше всего думаешь?
— О том, что жизнь явно будет другой, и меня пока это пугает. Я стараюсь бороться со страхом. Я не нахожусь в истерике из-за, собственно, коронавируса — тут я фаталист: что суждено, то суждено. Но меня пугает то, как изменится наше общество. Я боюсь контроля, чипирования, ограничений свободы. Это меня угнетает.
Но я стараюсь не думать об этом. Я как-то больше живу вовнутрь. Вспоминаю много детство — тем более, что почти все люди из моего детства рядом со мной.
— Таджикистан?
— Да. Я очень хотела бы вспомнить Таджикистан таким ярким, каким он был у меня в детстве. Но не получается.
— Почему?
— У меня детство поделено на две части — Таджикистан, самое начало меня, потом гигантская дырка, а потом Россия. И уже какая-то другая я. Жизнь как будто началась сначала.
— А что помнишь про Таджикистан?
— Двор. Мне три года. Во дворе большая собака, не помню, как ее зовут. На мне дурацкое платье и ячмень на глазу. Во дворе стоит огромная емкость с водой, не бассейн, но что-то типа. На улице жарко, а в ней — ледяная вода. Я подхожу, опускаю руки и держу. Жар уходит.
В моем детстве очень красиво. Там много зелени, солнца и фруктов, это остров абсолютного счастья. Пока была жива бабушка, я часто туда приезжала. Бабушки нет уже десять лет. Десять лет я не могу вернуться домой.
Только в ноябре 2019-го я прилетела в Душанбе, чтобы снимать клип на «Недославянку». Я села в такси в аэропорту и, пока мы ехали, поняла, что это больше не мой город. Хороший, красивый, полный людей, которые ничего не знают о том, как здесь грохотало, как стреляли. Они ничего этого не знают, они будут здесь жить. А я — не могу. Я очень мучалась первые пару-тройку дней, а потом отпустила. Надо идти дальше, а места моего детства больше нет.
— Физически же оно осталось?
— Нет. Дом маминых предков, в котором росли и жили несколько поколений моей семьи, у нас вначале отобрали, а потом снесли. Там жила бабушка, мамина мама, меня туда привезли, как только я родилась. А теперь там ничего. Пустырь и скелет большого многоквартирного дома. Скоро его достроят, туда въедут семьи и начнут новую жизнь.
— Ты помнишь, как вы уезжали из Душанбе?
— Нет. Я ничего не помню. Это был огромный стресс. Я не хотела никуда ехать, мне было страшно. И, видимо, подсознание все стерло. Как будто закрываешь глаза и открываешь — уже Москва. Съемная однушка с тараканами, в которой мы живем вчетвером: мама, папа, я и мой младший брат. Потом мама развелась с отцом и забрала к нам жить троих детей своего брата.
— Зачем?
— Это было общее решение бабушки, мамы и дяди. Они хотели, чтобы у детей было будущее, в котором есть шанс: образование, работа. Она это сделала. Все мои братья и сестры получили возможность реализоваться и воспользовались ею. Это все — заслуга моей мамы.
— Расскажи про маму.
— Мама очень красивая и талантливая. Когда мы жили в Таджикистане, мама была настоящей звездой. Ее звали на конкурс красоты «Мисс мира», у нее был потрясающий голос, она пела. Но ей надо было работать и ни на какой конкурс она не поехала, а с 16 лет шила потрясающую модную одежду. К ней приходили жены министров и президентов: нам костюм, нам платье, только — у вас! Она очень прилично зарабатывала. Она мне рассказывала, что могла себе в те годы позволить и модные парфюмы, и джинсы, — все, чего было не достать. И она могла сама решать, как ей жить. Не представляю, как можно было рядом с такой женщиной вырасти не феминисткой.
— Как твой папа отважился жениться на такой женщине?
— Она его сама выбрала. Это была огромная, сильная любовь. За мамой ухаживало столько богатых и серьезных мужчин, но она выбрала папу. У нас вообще в крови история про любовь, которая выше и важнее правил. Так было и у бабушки. Вообще, в смысле крови и характера, бабушка мне даже ближе мамы. Она была мусульманкой, но при этом — очень современной и сильной женщиной.
История ее любви — и прекрасная, драматичная. Бабушка была дочерью репрессированного муллы. Мать молодого человека, в которого была влюблена бабушка, была категорически против их брака. Она говорила, что ее сын никогда не женится на дочери врага народа.
Тогда бабушка уехала учиться в столицу, там ее случайно увидел дедушка, влюбился и принял решение: он приехал к ее матери и попросил ее руки. Бабушку поставили перед фактом, что ее отдают замуж и что жених старше на 29 лет, очень уважаемый человек. Тут надо понимать, что мой дедушка Тоджи Усмон был великим писателем на Востоке. Богатый, под два метра ростом, красавец-перс. Его все уважали вплоть до Сталина, в то время это было важно. Это был человек, которому не отказывают.
— Какой кошмар.
— Да. Бабушка, естественно, рыдает, семья ей, естественно, как в «Жестоком романсе», говорит: «Все. Это единственное возможное решение: ты выходишь за него замуж». И бабушка едет на свою собственную свадьбу, понимая, что жизнь кончилась, что она мечтала быть педагогом, психологом, но ничему этому не бывать.
— И что потом?
— А потом случилось чудо. Мой дед был невероятно добрый, современный и открытый человек, который в высшей степени уважительно относился к женщинам. Он пообещал бабушкиной маме, что сделает все возможное, чтобы она не бросила образование, чтобы была свободной и занималась тем, чем сама хотела. Он сдержал слово. И бабушка его очень полюбила. Не сразу, но невероятно. Она была равной ему, свободной: училась, ездила, работала, носила современную крутую одежду.
Они были счастливы вместе. Дедушка, к сожалению, очень рано ушел. Моей маме было пять лет, когда его не стало. Но вот эта ее самооценка, убежденность в собственных силах, в своей правоте — это не эгоизм, это от дедушки. Он в нее вселил уверенность и любовь к себе настолько, что немного хватило даже мне.
— Как бабушка пережила его смерть?
— Она его любила до конца своих дней. Когда я была мелкой, она, я помню, сидела перед сном и с кем-то говорила. Я спрашивала: «С кем вы говорите?» — «С мужем моим любимым говорю. Он меня ждет. Мы с ним точно встретимся, я знаю».
— Ты с ней была на «вы»?
— Я на «вы» и с мамой и бабушкой.
— Почему?
— Такая традиция. У меня даже никогда не было мысли говорить им «ты». Я в России долго переучивалась, чтобы говорить на «ты» тем, кто старше.
— Что за отношения были у тебя с бабушкой?
— Я каждое лето проводила у нее по три месяца. Бабушка меня отправляла на компьютерные курсы. Я орала «Зачем мне это нужно?», а она спокойно отвечала: «Тебе надо учиться, разбираться в Фотошопе, в Адобе, в Адоб Премьер, тебе надо учиться монтировать». А потом еще: «Тебе нужно учить персидский, тебе нужно учить английский. Язык — это самое главное». Я тогда не понимала, зачем мне это все нужно, но сейчас я сама монтирую видео, сама работаю со звуком. Я спокойно говорю и пишу песни на английском. Короче, работает все то, что в меня вложила бабушка. Но главное — это свобода. Она меня своим образом мысли и поведением учила быть свободной, а до этого — выучила мою маму. От бабушки у нас свободное отношение к вопросу выбора, к вопросам тела, к вопросам веры.
— В мусульманском Таджикистане — свободное отношение к вопросам веры?
— Моя мама всегда увлекалась буддизмом — ее никто не останавливал и не одергивал. Папа сейчас уже все больше мусульманин, но это уже в России. Но все равно он очень современный, не радикально настроенный.
«В России маме пришлось стать уборщицей»
— Почему твои родители решили уезжать?
— Это все война. Наша война была, наверное, больше всего похожа на то, что происходило и происходит на Украине. Люди пытались продолжать жить своей обычной жизнью, но в их жизнь ворвалась война вне зависимости от их воли. Однажды в квартиру, которую моим родителям подарили на свадьбу, попал снаряд. Мама чудом за минуту до этого вышла со мной на руках развешивать белье. От квартиры ничего не осталось. И точно так же ничего не осталось от прежней жизни. Людей убивали. Никому не были нужны больше мамины красивые платья и костюмы, мамина красота, мир рушился. И папа с мамой решили бежать в Россию.
— Они говорили по-русски?
— Мама говорила и по-русски, и по-английски прекрасно. У нее было прекрасное образование. Но в России ей пришлось стать уборщицей, она мыла подъезды, продавала футболки в переходе.
— Потому что она таджичка?
— Дело не в том, таджичка или не таджичка. Они начинали с нуля в новом городе, в новой стране. Им нужно было выжить без гражданства. Если перед тобой стоит голодный ребенок, то надо делать что угодно, чтобы его накормить. И ты работаешь безумно много, ты кладешь на себя и пытаешься сделать так, чтобы был шанс хотя бы у твоего ребенка. Моя мама так сделала. Отец — нет. Он не смог, не захотел, испугался. Не сдюжил — не знаю, неважно.
Нас вытащила мама. Она вкалывала 24 часа в сутки и на нервной почве заработала болезнь витилиго — это пигментные пятна на коже, у нее сдала печень. Ты себе не представляешь, что я чувствовала, когда на маму смотрели люди на улице, когда ее кожу обсуждали между собой мои одноклассники. И я помню, как она мне сказала: «Забудь. Я знаю, ради чего все это». Она это делала ради меня, ради своих детей. Моя мама, если называть вещи своими именами, пожертвовала собой ради нашего, моего конкретно, будущего. У меня был период, когда я ее за это осуждала. Я говорила: «Почему ты так сделала? Почему ты не выбрала себя?» Это, конечно, ужасно эгоистично было с моей стороны, потом прошло, остыло.
Я помню, как в восемь лет я ей сказала, что хочу быть певицей…
— Ты уже пела?
— Я пела с пяти лет и бабушка все время повторяла: Манижа должна стать певицей. Бабушка сдавала в Таджикистане жилье, складывала деньги в конвертик и отправляла их в Москву. На конвертике было написано: «На занятия моей девочке». И мама тащила меня на занятия по вокалу, падая от усталости, а одно занятие в тот момент стоило 50 долларов.
— Что у тебя была за школа?
— Знаешь фильм Валерии Гай Германики «Все умрут, а я останусь»? Вот это моя школа. Это не сюжет, это реально моя школа. У меня было ощущение, что Гай Германика просто пожила с нами какое-то время и сняла историю из наших жизней, потому что это то, что я видела в своей школе. Я была абсолютным изгоем.
— Почему?
— Я была домашней девочкой, не гуляла на улице, а значит, автоматически становилась изгоем, потому что это было не по понятиям моих одноклассников. Я была не очень общительна с мальчиками, стеснялась, боялась. В школе была абсолютная жесть от моральных унижений до драк горлышками от бутылки. Я даже не пошла на последний звонок, у меня не было выпускного, настолько у меня были отстойные отношения с моим классом. Мне не хотелось никого видеть и до сих пор не хочется.
— Это были унижения по национальному принципу?
— И это тоже, конечно. Меня еще в садике называли черножопой, унижали и обижали. Я сначала не могла ответить просто потому, что не умела говорить по-русски. Там была забавная ситуация: у меня в свидетельстве о рождении написано два имени Манижа и Далерик. Далер — это имя моего папы. Такая фишка персидская: когда рождается девочка, пишут два имени — ребенка и отца, это Манижа, дочка Далера. А в Москве в садике подумали, что Манижа — это фамилия, а Далерик — имя. И меня очень долго называли Далериком. И мне приходилось откликаться, потому что Манижей меня никто не называл, а объяснить им на своем корявом русском, кто я, у меня не получалось.
— Ты русский в садике выучила?
— Да. Я влюбилась в мальчика. Ну, сначала я к нему подошла, подумала, что это девочка. Он сказал, что «вообще-то я Миша». И я тогда в него почему-то влюбилась. Я таким чувствовала себя ничтожеством просто потому, что не могла с ним поговорить.
В общем, русский я выучила, но унижения продолжились и в садике, и во дворе, и в троллейбусе, и в школе. Но мне повезло, что моя мама со стальными яйцами. Когда я плакала, она говорила: «Ты знаешь, какие таджики образованные люди? У нас такая родословная, о какой люди могут только мечтать. Наши родственники — таджики самых что ни на есть голубых кровей разъехались по всему миру, это уважаемые, знатные и крутые семьи, которые столько всего добились. И добились не по национальному фактору, а потому что с детства учились. Учись!»
— Хорошее образование помогает, когда тебя бьют?
— Они меня не били — я сама била, если меня кто-то начинал бить, но со мной не общались. Потом у нас появились типа классные отличницы-девчонки, а я была не от мира сего. Я не носила форму, таскала какие-то странные штаны и странную рубашку, которую мне сшила мама, ходила в фенечках, слушала музыку вроде Radiohead. Это никак не билось с моим классом — бадики, гопники, «Ягуар» около подъезда, сигареты, бесконечное количество наркотиков. Я наркотиков боялась. В 1990-е многие друзья моих родителей умирали от наркотиков. Я видела, как люди нюхают, как они сворачивают там себе что-то, едут крышей.
— Родители смогли жить вместе в Москве?
— Нет. Они развелись почти сразу после рождения брата и 20 лет уже не живут вместе. Мама все тянула одна. Я одно время совсем тяжело относилась к отцу, а сейчас понимаю, что тогда у людей было мало выходов. Те, кто был сильным, как моя мама, выдерживал, другие — ломались, как мой папа. Но у моих одноклассников всего этого не было. Наркотики, бухло, гопота были кругом их интересов, кастовым признаком. Я в эту касту не попадала.
«Мне было важно разобраться со своими психологическими проблемами»
— Когда все изменилось?
— В университете. Тогда же я начала заниматься творчеством — видимо, сообразила, куда деть всю свою энергию. Я уже была работающим артистом: пела в поп-проекте, зарабатывала приличные деньги.
— И пошла учиться на психолога!
— У меня был выбор между Гнесинским и эстрадно-джазовым училищами.
— Почему не пошла?
— Принципиально не хотела. Мне нельзя застревать на чем-то одном. Мне кажется, если я буду заниматься только музыкой, то сдохну. Плюс — мне было важно разобраться со своими психологическими проблемами. Поскольку моя мама после нескольких лет работы уборщицей, поработала еще и директором строительной компании, а потом закончила психфак МГУ, психотерапевтические курсы и стала работать на дому психологом-психотерапевтом, то в последних классах школы моя жизнь выглядела так: я прихожу из школы, захожу на кухню, а там уже сидит какой-то человек и ждет, когда мама договорит с предыдущим пациентом в комнате. Мама учила, что надо предложить ожидающему чай-кофе-водичку. Я предлагала. Садилась и мы начинали разговаривать.
Там были люди с личными проблемами, с ВИЧ и раком, люди, потерявшие ориентиры в жизни. Была женщина, которая шла к маме на первый сеанс через МКАД, надеясь, что ее собьет машина, потому что она потеряла детей. И тут я: чай-кофе-водичка. И она мне все рассказывает, говорит, говорит… Может, я как-то себя узнавала через эти разговоры, может, что-то еще. Но мне это очень нравилось.
Я пошла на психологический в РГГУ, выбрала специальность — психология личности. У меня не было никаких ожиданий от университета. Я думала, что весь мой ад с одноклассниками в какой-то форме продолжится и там. Но случились фантастические пять лет любви. Я обожаю свой университет, каждый день учебы: с психологии личности я перевелась на детскую психологию и много занималась с детьми с особенностями, а диплом писала про особенности материнского отношения к особенным детям в России и в Таджикистане: ездила по кишлакам, общалась с женщинами, у которых нет никаких центров поддержки, психологов и терапевтов.
— Зачем?
— Мне было важно понять, где они находят силы. Я заметила, что в этих кишлаках без всяких терапевтов женщины и их семьи намного трепетнее относятся к инвалидам. Возможно, это что-то национальное, возможно, наднациональное, человеческое, но они живут в уверенности, что если человек родился с особенностями, значит он для чего-то в этот мир пришел, у него есть предназначение. Там уважают инвалидов.
У меня есть подруга, раньше — очень популярная модель Сэми Джабраиль, она попала в аварию и потеряла ногу. Мы с ней как-то провели полтора дня в Питере, где она дважды упала. И оба раза на нее орали, а потом охранники в гостинице ее не пустили ко мне. Спрашиваю почему, вначале что-то врали, а потом: «Мы боимся, она странно выглядит». При этом, когда мы с Сэми были в Лондоне, каждый второй останавливался на улице, показывал на ее протез и говорил: «Wow, girl itʼs so cool!» У нее, правда, дико крутой протез.
Мне кажется, это психологическая зрелость, когда ты хочешь не развидеть человека, который отличается от тебя, а наоборот — хочет понять, смотришь с интересом, стараешься приблизиться
— Ведь, по сути, ты стала певицей с особенностями, согласись?
— Ха-ха, действительно, это правда. Я такая как чокнутая, притрушенная немного с обычной точки зрения.
— Это сознательное решение?
— Когда я решила, что хочу петь, меня мама спросила: «Для чего ты хочешь это делать?» Она все время меня об этом спрашивала. Однажды, когда мы шли после урока вокала, мама вдруг очень серьезно сказала: «Пообещай, что ты никогда не будешь петь просто так. Пообещай, что никогда не будешь использовать талант для грязных целей, продавать свое тело вместе с голосом». Потому что, когда ты становишься звездой, ты продаешь еще и свою внешность. Хорошенькая секси-певица — это не просто голос.
— Ты сталкивалась с необходимостью использовать тело ради карьеры?
— Я ни с кем, с кем работала, никогда не спала. И никогда не занималась сексом ради того, чтобы чего-то добиться. Для меня вообще, в принципе, секс — это очень интимная и сложная история. Во мне восточные корни, я однолюб, очень преданная и закрытая в этом смысле, я не могу перешагнуть через некоторые вещи. Но все равно, когда в Таджикистане узнали, что я стала певицей, все говорили, что стала проституткой.
— Как мама с бабушкой это пережили?
— Я вообще не понимаю, как у моей бабушки хватило мужества забить на то, что весь двор, все папины родственники считают, что я — шлюха.
— Когда пришел успех?
— Я до сих пор не считаю себя успешным артистом, но отношение родственников поменялось, я теперь любимая сестра, племянница, внучка.
— Ты, кстати, все еще считаешь Москву чужим городом?
— У меня был долгий период отрицания. Я все время пыталась из Москвы уехать.
— Ты жила в Питере какое-то время.
— И в Питере, и в Лондоне. Но вот года три назад я поняла, что Москва — мой город. Я люблю Москву. За каждый камешек, за все дерьмо, которое тут бывает, за всю любовь, за ненависть. Надо было очень долго от нее уезжать, убегать, скрываться, чтобы обрести.
«Мною всегда — и до сих пор — занималась мама»
— Почему ты решила делать карьеру певицы через инстаграм? Ведь существуют более очевидные пути: конкурсы, концертные агентства, телик.
— Свобода. Но тут нужно отмотать назад: в 15 лет я была суперзвездой, получила «Золотой граммофон», ездила по корпоративам и турам.
— Кто тобой занимался?
— Мною всегда — и до сих пор — занималась мама: вкладывала в меня время, деньги, находила спонсоров и промоутеров. Все были настроены на то, чтобы все было красиво, гламурно, успешно. Мне отрезали волосы, перекрасили в блондинку, надели красную пачку, корсет и поставили на сцену. Это приносило успех. Это приносило деньги.
Но это была не я. Я — девочка, которая слушает Radiohead, понимаешь? И с девяти лет пишет песни на английском языке. Но продюсеры говорили: кому здесь нужен английский язык, ты что, ненормальная? Короче, мой успех продлился с 15 до 17 лет, а потом я сошла с ума и сказала, что ненавижу все, что делаю. И официально перестала заниматься этим.
— Что сказали продюсеры?
— Развели руками. Мама была, конечно, в шоке, но она сказала: «Хорошо. Покажи, что ты можешь сама». И я отправилась в свободное плавание. Через полгода сделала свой первый концерт с английскими песнями, пригласила маму, пригласила спонсоров, которые раньше вкладывали в меня деньги. Все приехали. Это было ужасно. Мама ушла с половины концерта.
Когда вечером я приехала домой, мама сказала: «Знаешь, тебе надо прекратить всем этим заниматься. Я не для того потратила столько сил, чтобы увидеть ужас, который был сегодня на сцене. Это правда то, чего ты хотела?»
Я собрала вещи и уехала в Питер. Училась в универе, параллельно собирая в Питере свой бэнд. И все время думала: «Я докажу маме, что я могу!» Но внутри я понимала, что это жопа. Я выступала в каких-то блевотных андеграундных клубах с отвратительной сценой, жутким звуком и все шло хуже и хуже. Я понимала, что надо заканчивать с этим, все провалилось.
И вот наступает наш последний концерт, после которого я знаю, что покончу со всем этим, потому что у меня ничего не получилось. Я ночую в машине своей подруги, потому что мне негде спать, мне нечего есть, у меня нет денег, и я всю ночь рыдаю.
И я выступаю, а после концерта ко мне подходит солидный мужчина в костюме, рядом с которым какой-то сумасшедший музыкант. И они говорят: «Мы бы хотели вас пригласить на кастинг на роль вокалистки для европейского музыкального шоу. У нас тур: Испания, Англия и Нью-Йорк». Какой кастинг, ребята? Я выхожу из игры, я сегодня еду домой! Но терять нечего, и я не еду домой, а иду на кастинг. Подхожу к микрофону, пою. И вдруг заходит этот человек в костюме и такой: «Господи, как круто, как круто! Мне нравится, мы ее берем».
Мы садимся. Он рассказывает о том, каким видит это шоу, какой видит меня и это невероятно. Мы четыре часа разговариваем. Через пару дней он едет в Москву, обо всем договаривается с моей мамой, я подписываю контракт и уезжаю сперва в Испанию, потом в Англию… У меня начинается жизнь принцессы! Со мной все носятся, я участвую в невероятном шоу.
Но было одно «но»: я нигде, кроме шоу, не имела права выступать, не имела права выкладывать фотки и рассказывать о том, чем я занимаюсь. Все принадлежит этому шоу, которое пока в процессе реализации.
— Как это называлось?
— Это было шоу наподобие Сirque du Soleil. Но все шло странно: мы год реализовываем это шоу, второй, третий, — а ничего как бы не реализуется. Ничего не идет. Одновременно я знакомлюсь с [продюсером] Майклом Спенсером в Лондоне…
— Каким образом?
— Просто пишу имейл: «Чувак, не хочешь поработать вместе». И этот суперкрутой чувак через 20 минут отвечает: «Классная идея, давай встретимся». Мы встречаемся, и он начинает уговаривать меня записаться на лейбле, где до этого писались Том Йорк, Кайли Миноуг, Jamiroquai. Короче, все круто: я на Эбби-Роуд! Спенсер говорит, что для меня будет делать аранжировки оркестр Адель! Мы делаем записи…
— И?
— И шоу закрывается. Официальная причина — не хватило денег. Тогда лейбл Спенсера предлагает мне контракт. И я его читаю. Это, Катя, лютый контракт. Понимаешь, я несколько лет назад убегала от русской попсы в поисках свободы, добежала до Англии, а здесь — то же самое. Я была раздавлена, абсолютно не была к этому готова. Не знаю, откуда у меня столько было яиц, чтобы сказать: «Нет». Но я сказала: «Нет». Они там все подумали, что я реально ненормальная.
— А ты?
— А я вернулась в Россию. Это был кризис 2014-2015-х годов, который долбанул по всем. Фунт стоил 150 рублей. Нам с мамой нечем было платить за съемную квартиру, мы съехали оттуда с коробками.
— Что сказала мама?
— Она очень тяжело пережила эту историю. Но она все понимала: это был кабальный контракт из разряда тех, что заключают с миллионами других. У меня не было никаких прав, а у них были бы все права на меня. И чтобы достичь той точки популярности, за которой начинается свобода, очень многое должно было случиться. И нужно много денег. Денег не было, а свободы хотелось.
— Ты выбрала свободу?
— Великая свобода, к которой я стремилась, привела меня в страшную депрессию: пройдя огромный путь, я опять оказалась на нуле. Все вокруг говорили: надо развиваться… Но я реально целыми днями лежала на диване и тупила в инстаграм. И как-то в три часа ночи меня вдруг накрыло: «А почему никто не выкладывает в инстаграм видео?» Начинаю проверять, и реально — ни одного человека. Короче, я была первым человеком в инстаграме, который это сделал. И я делала и делала. И за короткое время без телика, без продюсеров, без лейблов и огромных денег я собрала аудиторию, которая была только моя. В 2017-м году, после выхода первого альбома [Manuscript] мне посреди ночи позвонила Майя Серикова из MS Production и спросила: «Ты готова разорвать не только онлайн, но и офлайн? Давай соберем Ледовый!» Я обычно не работаю с лейблами, но букер с амбициями, какой является Майя, — это очень круто. И мы вместе это сделали, собрали полный «Ледовый» и сыграли там концерт.
«Песня „Ваня“ родилась после того, как я сходила на ритуал к индейцам»
— Ты хочешь сказать, что весь твой PR, вся твоя известность, твоя публика — это инстаграм?
— Да. Слушай, я впервые к [Ивану] Урганту попала в 2018 году. И то, после эфира «Вечернего Урганта» я продала 36 билетов на свой концерт, а от одного моего поста в инстаграме я продаю минимум 50. Так что телик точно не про меня.
— Но в 2020 году ты снова пошла к Урганту. Почему?
— Ну, я поступила вообще-то не очень красиво. Я выложила клип на песню «Ваня» и написала: «Ребята, отметьте все Урганта в комментариях». Потому что очень хотела, чтобы мою песню про Ивана услышало как можно больше людей, мне хотелось всем Иванам ее показать. Когда меня в итоге позвали, я первым делом извинилась за то, что так поступила. Но они меня, как оказалось, позвали не из-за хэштегов, а потому, что песня понравилась. Мы с Иваном отлично поговорили до шоу и эфир был классный.
— Кто все эти женщины, музыканты, с которыми ты записывала клип на «Ваню»? Как вас пустили в церковь?
— Изначально мы ехали с ребятами по коммерческому приглашению снимать ролик в Штаты. У меня были, конечно, в голове какие-то наработки песенные, какие-то идеи, но готовой песни не было. Песня «Ваня» родилась после того, как я сходила на ритуал к индейцам.
— Что это за поворот?
— Некоторое время назад я сделала генетический тест и обнаружила, что во мне течет кровь больше 30 национальностей. Одна из них — американские индейцы. Я рассказала об этом режиссеру и своему другу Ладо [Кватания], сказала: «Хочу проехать по всем своим национальностям и сделать трибьют каждой». Он страшно вдохновился: «Хочу про это снять фильм». И — бац! — рождается поездка в Штаты.
Я на Хэллоуин выхожу в костюме таджички. В фильме есть кадр, как я подхожу ко всем и спрашиваю: «Как вы думаете, кто я?» И они такие «Покахонтас?» Я: «Ай эм э тэджик герл». Они: «Трэджик?» Словом, очень короткое расстояние от смешного до по-настоящему трагического. В конце я уже не понимала, кто я, кому принадлежу, — это остро чувствуется как раз в Америке, где ты — именно что «ваня», с очень условным английским, неясными корнями, неизвестно, откуда родом.
И вот, в конце концов, мы едем в настоящую резервацию к настоящим индейцам. Меня пускают одну, всю команду оставляют. Только маме дали пройти, и то ей не разрешили дойти до ритуала.
— Что за ритуал?
— Мне не разрешили рассказывать про сам ритуал, но там были три главных составляющих: свобода, правда и доверие. Я вначале страшно удивилась: как они меня могли вообще пустить, ведь я ни одного документа им не показала, доказывающего, что у меня в крови есть американские индейцы, а они так спокойно ответили: «Itʼs all about the trust» [«Это все про доверие»]. И начался ритуал.
У меня было ощущение, что я там пробыла 20 минут, но все длилось три с половиной часа. А потом, пока мы ехали из резервации в отель, прямо в машине я написала песню «Ваня».
На следующий день за завтраком в гостинице — опять совпадение! — я встретила очень крутых музыкантов, и мы за пару минут договорились вместе записать «Ваню». До записи мы встретились только раз, а с хором и вовсе познакомились в день записи.
С этой песней все невероятно. В церкви нам дали восемь часов, половину времени «съела» отстройка оборудования. У нас не было репетиций, мы писали целыми дублями. Но у меня была страшная эйфория. Вернулись домой, сделали клип. И знаешь что?
— Что?
— Песня «Ваня» отвратительно зашла. Это была самая непрослушиваемая в истории моих песен. Это был провал. Я так плакала, не могу тебе передать. Мне было дико обидно, что я так честно отнеслась к этой истории, так все сошлось… И провал, понимаешь?
— Как ты выбиралась?
— Я сильно заболела. Пыталась отпустить ситуацию, потому что надо было готовиться к большому концерту в «Крокус Сити», но было тошно и сил никаких. И вдруг в начале января Юра Дудь внезапно сделал пост, о котором я не просила и даже не поверила, когда взяла телефон и увидела «Юрий Дудь вас отметил». Он написал, что песня «Ваня» ему зашла. Что тут началось! Просмотры взлетают, прослушивания! А через день меня зовут в «Вечерний Ургант». Короче, судьба песни изменилась — и «Ваня» на первом месте до сих пор.
— Сколько раз ты плакала на концерте в «Крокусе»?
— Дважды. Первый раз я заплакала на песне «Сейчас, дважды не случится», потому что увидела перед собой фонарики, которые зажгли зрители, и вдруг поняла, сколько же сил я отдала ради того, чтобы этот концерт случился, и вот он — случился. А эту песню я написала, чтобы испытать этот момент! И я пела и понимала, что больше никогда такого не повторится, будет другое, а это — нет.
Потом заплакала в конце, когда на второй бис пела «I am who I am», я там ее переделала и в конце пела строчки из Шевчука: «Это все, что останется после меня». Я реально, прямо на концерте осознавала, что это — именно то, что после меня и останется.
— Почему тебе так важен был концерт в «Крокусе»?
— Потому что Москва — непобедимый город. Побеждать его большим концертом — это и огромное усилие, и невероятное счастье. Только представь, в этом загруженном городе, где у всех людей головы заняты выживанием, тебе удается собрать больше четырех тысяч человек в одном пространстве, объединив одной идеей, — они поют. И ты совершенно точно знаешь, что этот вечер они посвящают тебе. А ты посвящаешь себя им.
«Крокус» важен не как место, хотя это единственный нормальный сегодня зал в Москве, а как событие. Такое большое количество людей для меня, для певицы, которая поет некоммерческую музыку, это подарок и праздник. И этот концерт был абсолютным счастьем. Все удалось.
«Я видела домашнее насилие в своей жизни и не раз»
— Как и почему ты решила, что не будешь коммерческой певицей, а будешь артисткой с социальным месседжем?
— Мне помогла появиться на свет моя аудитория, и я все время нахожусь с ними в диалоге. Я отвечаю на все комментарии, спрашиваю: «Что спеть в этот понедельник? Что вам нравится?» Я с ними разговариваю и мне действительно интересно понять, что их волнует, как я могу быть им полезной. Я убеждена, что музыка — это способ лечения. Когда-то Том Йорк с его гребаными манифестами вылечил меня от депрессии. Я считаю, что музыка — это плечо, когда тебе плохо. Мы можем доверить искусству свою самую страшную боль и прожить ее вместе.
— Первая социальная тема, которая возникла в твоем творчестве — это домашнее насилие. Почему?
— Во-первых, был запрос. А во-вторых, я достаточно много об этом знаю, чтобы иметь право говорить. Я видела домашнее насилие в своей жизни и не раз, я часто сталкивалась с этим в мусульманских семьях. И самое страшное, я видела, что для женщины это окей: мать говорит дочери: «Ну, меня били и тебя бьют. Стерпишь. Зато — ты не одна. Одной быть нельзя, что люди скажут?» Когда муж разводится с мусульманкой, он может себе еще одну жену взять и еще. Разведенная мусульманка — это клеймо на всю жизнь. И ты никогда не докажешь, что тебя били, пока тебя не убьют.
В восточных семьях всех девочек воспитывают, что самое главное — выйти замуж. «Пап, я хочу сделать татуировку» — «Выйдешь замуж, сделаешь». «Пап, я хочу петь» — «Выйдешь замуж, будешь». Самое главное — чтобы мужу досталась хорошая правильная девочка, и дальше он будет решать, можно ей татуировку, петь, плясать — или нет. И общество это принимает.
— В советское время в Таджикистане было проще?
— В советское время национальное и религиозное затиралось, больше зависело от того, в какой семье ты живешь. Сейчас мусульманство стало жестче: девочки носят хиджаб; религия стала гораздо большим способом контроля.
Плюс сама ситуация в Таджикистане плачевная, потому что все мужчины уезжают на заработки. Там не то что выйти замуж, там в принципе найти себе любовь невозможно. И женщины, остающиеся без мужчин, без работы, вынуждены зарабатывать телом. Общество их презирает, только мамы защищают, потому что им нечего есть — буквально. Их мужчины на заработках, в другой стране, с другими — вторыми, третьими, четвертыми — женами.
— Что происходит с таджиками в России?
— Полное бесправие. Это касается и взрослых, и детей. Очень много брошенных и вообще, с точки зрения государства, не существующих женщин, еще больше — детей. Каждый ребенок в России по идее имеет право на бесплатное образование. Однако чтобы зарегистрироваться в школу, нужно через сайт Госуслуг встать в очередь, а для этого нужна прописка. Люди оказываются в тупой ловушке: на сайте Госуслуги нет графы «мигрант». Да и в самой России куча детей, которым тоже нужно образование и они тоже стоят в очереди и не всем русским детям хватает школ, понимаешь? И тут начинается борьба, естественный отбор, кто выживет.
— Нуждается ли Россия в таджикских мигрантах так же, как мигранты нуждаются в работе в России?
— Их руки — нужны. Сами они — нет. Вопрос мигрантов, уважения к ним, защиты их прав, прав их детей, которые точно себе этой судьбы не выбирали, нигде не заявлен и никем не обсуждается.
— В инстаграме ты много постишь фоток себя без мейкапа, фотошопа и всего того, что вроде как полагается артистке. Тебе легко далась такая уверенность в себе?
— Я бы не сказала. Но я стараюсь. Я стараюсь научиться себя любить такой, какая я есть. Это непросто. Знаешь, когда мы делали исследование для нашего совместного проекта с DOVE, выяснились довольно парадоксальные вещи: в России уверенных в себе женщин — огромное количество. Но очень низкий процент тех, кто готов выйти на улицу без оценки мужчин.
— Именно мужчин? Не просто людей?
— Да, именно мужчин. Нам важно, как нас оценивают мужчины. Потому что мы выросли в парадигме того, что мы — это половинки какого-то большого целого, что сами по себе несостоятельны. Есть даже песня у Анны Герман: мне скоро 30, я ищу человека, а его все нет. Вот меня это бесит ужасно.
Я хочу быть целой и рядом мне нужен целый человек. Я вчера буквально ходила по огороду и писала строчки на эту тему: «Я не научилась быть частью, к счастью. Я часть сама по себе, я целая».
— Твой боди-позитив родом из этого стремления?
— Не знаю, как ответить. Я как-то выложила в инстаграме свою самую красивую фотографию, а люди в комментариях спрашивают: «Манижа, ты беременная?»
— Ты расстроилась?
— Раньше меня такие комментарии очень расстраивали, обижали. А потом я поняла, что больше не вижу себя такой, как раньше. Вот они пишут, что толстая, что живот, — а я вижу себя классной, мне кайфово. Боди-позитив — это то, что со мной еще со школьных времен. Это то, как мы себя видим в подростковом возрасте, какими запоминаем.
Я тебе говорила, что была изгоем. Но я еще была сутулой, у меня рано выросли сиськи и я очень комплексовала. Поэтому я надевала широкую одежду, чтобы сисек не было видно, и делала все, чтобы фигура не была видна ни в коем случае. Так что боди-позитив — это реально моя история, я себе поставила такой челендж — увидеть себя такой, какая я есть, и полюбить.
— Это трудно.
— Но как же, сука, трудно, когда ты не просто видишь, но и показываешь себя такой, как есть! И вдруг, оказывается, что социальные сети со всей их жестокостью и анонимностью могут принимать тебя. Когда я получила две тысячи очень откровенных писем от женщин, которые не верят в себя, я поняла, насколько мы все похожи и как же глупо, что мы страдаем от этого всего одинаково.
Знаешь, для меня, наверное, главная идея боди-позитива в том, чтобы найти женщину России и показать ее такой, какая она есть, прекрасной. И чтобы сами женщины поверили в это. И мы с DOVE, которая поверила в эту идею, сделали огромный проект — фотографии женщин на огромных билбордах. Это было дико круто! Женщины видели себя, люди видели этих женщин, и, мне кажется, что-то менялось.
— История, которую ты делала с DOVE, выглядела довольно личной. Ты правда мечтала изменить свою задницу?
— Это все, как говорится, основано на реальных событиях. Однажды у меня было свидание с молодым человеком, который мне очень нравился. И мы пришли в кафе, я села и у меня на жопе разошлась юбка.
— Он увидел?
— Да, он увидел и такой: «Ну, Маниж, похудеешь, дай знать».
— То есть [в ролике] все документально?
— Абсолютно. Я была абсолютно раздавлена, унижена, ужас. И на старте проекта #покажитенас я эту историю рассказала в жанре стендап.
И, ты не поверишь, он услышал ее и мне написал в личку, что я не думал, что тебя это так ранило, бла-бла-бла, что был не прав.
— Тебе это было важно?
— Мне важно, что такая история была в моей жизни и я смогла ее пережить.
— Тебя не пугает зависимость от инстаграма? От аудитории, ее запросов, комментиариев, отписок. Я помню твой пост в поддержку ЛГБТ и помню, как ты сокрушалась в следующем посте, что после этой публичной поддержки от тебя отписалась то ли тысяча, то ли даже больше человек.
— Да страшная зависимость, Кать. Черное зеркало. Но, слушай, инстаграм — это то же самое, что телик. На что ты готов пойти, чтобы сохранить свою популярность?
Вот ты вспомнила, как я поддерживала этот проект про ЛГБТ… Я наблюдала ад, который развернулся в комментариях после этого поста, и все время думала о том, в каком кривом мире мы живем: многие мои соратники по шоу-бизнесу скрывают свою ориентацию. Они поют песни для домохозяек по всей России, зарабатывают на них деньги. И нагло врут им про себя. И живут в этом вранье всю жизнь. То есть ты выходишь на сцену, собираешь огромную арену и поешь, как я ее любил. Но ты всю жизнь любишь не ее, а его! У тебя есть партнер, есть ребенок, которого вы сделали с суррогатной мамой! Зачем ты их предаешь? Ответ унылый: люди страшно боятся потерять аудиторию, то есть — заработок.
Это лицемерие, понимаешь? Я сижу на музыкальной премии и со мной сидят менеджеры и пиарщики людей, которые скрывают свою ориентацию, и выстреливают гомофобными шутками. А я, по их мнению, защищаю геев потому, что у меня детей нет. Но это бред! Они, выходит, защищают своих детей от геев, с которыми сами же и работают. Бабки зарабатывать — ок, но в целом геи — опасны для общества.
— Ты считаешь, что Россия — гомофобная страна?
— Я считаю, что Россия — страна лицемерная. В России ты всегда одно думаешь, другое говоришь. И это повелось с незапамятных времен. Ты вечно боишься сказать то, что думаешь, чтобы не потерять то, что имеешь.
— А ты боишься?
— Нет. Когда ты говоришь все, что есть, у тебя появляется аудитория, которая твоя потому, что ты — это ты. Да, что-то они не принимают. И после проекта с ЛГБТ, и после проекта про домашнее насилие, и после проекта про красоту и принятие себя была куча странных, иногда агрессивных комментариев. Но так лучше, чем врать. Так проще.
Если говорить на микроуровне, то я, конечно, рискую. Я рискую, вкладывая деньги, не получить скачиваний, прослушиваний, потерять аудиторию и прогореть.
— Ты свои деньги вкладываешь?
— Да. Мы с мамой заложили квартиру, чтобы реализовать то, что я сейчас задумала. Я знаю, как тяжело достались нам эти деньги. И отдаю себе отчет в том, что вместо того, чтобы делать коммерческий продукт и как можно быстрее дойти до яхты и личного джета и уже оттуда говорить всем, как сложно жить, я выбрала другой путь. Это автоматически влияет на количество концертов, узнаваемость и на ту социальную дверь, в которую я в итоге попадаю. Очень многие знают меня даже не из-за музыки, а из-за гражданской позиции, которую я занимаю: меня куда-то зовут и я понимаю, что должна пойти, потому что у меня есть внутренние обещания себе, которые я не могу нарушить.
— Это вредит твоей музыкальной карьере?
— Конечно, да. Потому что, когда ты только музыкант, ты можешь сказать: «Я этого не буду делать, потому что моя музыка и я, мы этому не подходим». Но когда у тебя есть позиция, ты уже не можешь прикрываться музыкой. Это уже твоя проблема и ответственность, которая всегда будет с тобой.